Подключайтесь к Telegram-каналу NashDom.US
Сегодня Татьяна Толстая (мать одного блогера и вроде бы писательница) патриотично заметила:
"Я вот думаю: если русские солдаты изнасиловали миллионы немок, как нам тут говорят, то эти немки, надо полагать, - ну, может, не все, а половина, скажем, - родили детей. Значит, население Германии на завоеванных территориях теперь русское, а не немецкое?"
Народ уже возмутился по этому поводу, но, как мне кажется, лучше всего Татьяне ответит советский ветеран Леонид Рабичев. Ниже выдержки из его книги воспоминаний "Война все спишет":
<...>
Женщины, матери и их дочери, лежат справа и слева вдоль шоссе, и перед каждой стоит гогочущая армада мужиков со спущенными штанами.
Обливающихся кровью и теряющих сознание оттаскивают в сторону, бросающихся на помощь им детей расстреливают. Гогот, рычание, смех, крики и стоны. А их командиры, их майоры и полковники стоят на шоссе, кто посмеивается, а кто и дирижирует, нет, скорее регулирует. Это чтобы все их солдаты без исключения поучаствовали.
Нет, не круговая порука и вовсе не месть проклятым оккупантам этот адский смертельный групповой секс.
Вседозволенность, безнаказанность, обезличенность и жестокая логика обезумевшей толпы.
Потрясенный, я сидел в кабине полуторки, шофер мой Демидов стоял в очереди, а мне мерещился Карфаген Флобера, и я понимал, что война далеко не все спишет. Полковник, тот, что только что дирижировал, не выдерживает и сам занимает очередь, а майор отстреливает свидетелей, бьющихся в истерике детей и стариков.
– Кончай! По машинам!
А сзади уже следующее подразделение.
И опять остановка, и я не могу удержать своих связистов, которые тоже уже становятся в новые очереди. У меня тошнота подступает к горлу.
До горизонта между гор тряпья, перевернутых повозок трупы женщин, стариков, детей. Шоссе освобождается для движения. Темнеет.
<...>
Мне и моему взводу управления достается фольварк в двух километрах от шоссе.
Во всех комнатах трупы детей, стариков, изнасилованных и застреленных женщин.
Мы так устали, что, не обращая на них внимания, ложимся на пол между ними и засыпаем.
Утром разворачиваем рацию, по РСБ связываемся с фронтом. Получаем указание наводить линии связи. Передовые части столкнулись, наконец, с занявшими оборону немецкими корпусами и дивизиями.
Немцы больше не отступают, умирают, но не сдаются. Появляется в воздухе их авиация. Боюсь ошибиться, мне кажется, что по жестокости, бескомпромиссности и количеству потерь с обеих сторон бои эти можно сравнить с боями под Сталинградом. Это вокруг и впереди.
Я не отхожу от телефонов. Получаю приказания, отдаю приказания. Только днем возникает время, чтобы вынести на двор трупы.
Не помню, куда мы их выносили.
На двор?
В служебные пристройки? Не могу вспомнить куда, знаю, что ни разу мы их не хоронили.
Похоронные команды, кажется, были, но это далеко в тылу.
Итак, я помогаю выносить трупы. Замираю у стены дома.
Весна, на земле первая зеленая трава, яркое горячее солнце. Дом наш островерхий, с флюгерами, в готическом стиле, крытый красной черепицей, вероятно, ему лет двести, двор, мощенный каменными плитами, которым лет пятьсот.
В Европе мы, в Европе!
Размечтался, и вдруг в распахнутые ворота входят две шестнадцатилетние девочки-немки. В глазах никакого страха, но жуткое беспокойство.
Увидели меня, подбежали и, перебивая друг друга, на немецком языке пытаются мне объяснить что-то. Хотя языка я не знаю, но слышу слова «мутер», «фатер», «брудер».
Мне становится понятно, что в обстановке панического бегства они где-то потеряли свою семью.
Мне ужасно жалко их, я понимаю, что им надо из нашего штабного двора бежать куда глаза глядят и быстрее, и я говорю им:
– Муттер, фатер, брудер – нихт! – и показываю пальцем на вторые дальние ворота – туда, мол. И подталкиваю их.
Тут они понимают меня, стремительно уходят, исчезают из поля зрения, и я с облегчением вздыхаю – хоть двух девочек спас, и направляюсь на второй этаж к своим телефонам, внимательно слежу за передвижением частей, но не проходит и двадцати минут, как до меня со двора доносятся какие-то крики, вопли, смех, мат.
Бросаюсь к окну.
На ступеньках дома стоит майор А., а два сержанта вывернули руки, согнули в три погибели тех самых двух девочек, а напротив – вся штабармейская обслуга – шофера, ординарцы, писари, посыльные.
– Николаев, Сидоров, Харитонов, Пименов… – командует майор А. – Взять девочек за руки и ноги, юбки и блузки долой! В две шеренги становись! Ремни расстегнуть, штаны и кальсоны спустить! Справа и слева, по одному, начинай!
А. командует, а по лестнице из дома бегут и подстраиваются в шеренги мои связисты, мой взвод. А две «спасенные» мной девочки лежат на древних каменных плитах, руки в тисках, рты забиты косынками, ноги раздвинуты – они уже не пытаются вырываться из рук четырех сержантов, а пятый срывает и рвет на части их блузочки, лифчики, юбки, штанишки.
Выбежали из дома мои телефонистки – смех и мат.
шеренги не уменьшаются, поднимаются одни, спускаются другие, а вокруг мучениц уже лужи крови, а шеренгам, гоготу и мату нет конца.
Девчонки уже без сознания, а оргия продолжается.
Гордо подбоченясь, командует майор А. Но вот поднимается последний, и на два полутрупа набрасываются палачи-сержанты.
Майор А. вытаскивает из кобуры наган и стреляет в окровавленные рты мучениц, и сержанты тащат их изуродованные тела в свинарник, и голодные свиньи начинают отрывать у них уши, носы, груди, и через несколько минут от них остаются только два черепа, кости, позвонки.
Мне страшно, отвратительно.
Внезапно к горлу подкатывает тошнота, и меня выворачивает наизнанку.
Майор А. – боже, какой подлец!
Я не могу работать, выбегаю из дома, не разбирая дороги, иду куда-то, возвращаюсь, я не могу, я должен заглянуть в свинарник.
Передо мной налитые кровью свиные глаза, а среди соломы, свиного помета два черепа, челюсть, несколько позвонков и костей и два золотых крестика – две «спасенные» мной девочки.
<...>
Комендант города, старший по званию полковник, пытался организовать круговую оборону, но полупьяные бойцы вытаскивали из квартир женщин и девочек. В критическом положении комендант принимает решение опередить потерявших контроль над собой солдат. По его поручению офицер связи передает мне приказ выставить вокруг костела боевое охранение из восьми моих автоматчиков, а специально созданная команда отбивает у потерявших контроль над собой воинов-победителей захваченных ими женщин.
Другая команда возвращает в части разбежавшихся по городу в поисках «удовольствий» солдат и офицеров, объясняет им, что город и район окружены. С трудом создает круговую оборону.
В это время в костел загоняют около двухсот пятидесяти женщин и девочек, но уже минут через сорок к костелу подъезжают несколько танков. Танкисты отжимают, оттесняют от входа моих автоматчиков, врываются в храм, сбивают с ног и начинают насиловать женщин.
Я ничего не могу сделать. Молодая немка ищет у меня защиты, другая опускается на колени.
– Герр лейтенант, герр лейтенант!
Надеясь на что-то, окружили меня. Все что-то говорят.
А уже весть проносится по городу, и уже выстроилась очередь, и опять этот проклятый гогот, и очередь, и мои солдаты.
– Назад, е… вашу мать! – ору я и не знаю, куда девать себя и как защитить валяющихся около моих ног, а трагедия стремительно разрастается.
Стоны умирающих женщин. И вот уже по лестнице (зачем? почему?) тащат наверх, на площадку окровавленных, полуобнаженных, потерявших сознание и через выбитые окна сбрасывают на каменные плиты мостовой.
Хватают, раздевают, убивают. Вокруг меня никого не остается. Такого еще ни я, никто из моих солдат не видел. Странный час.
Танкисты уехали. Тишина. Ночь. Жуткая гора трупов. Не в силах оставаться, мы покидаем костел. И спать мы тоже не можем.
<...>
Вот и ответил советский ветеран Леонид Николаевич Рабичев вроде бы писательнице Татьяне Толстой. Немки, конечно же, рожали - но лишь те, кого не убили. А мертвые, Таня, не рожают.